Я и мои друзья. Духовные произведения. Привязанности
Глава №7 книги «Франсис Пуленк: Я и мои друзья»
К предыдущей главе К следующей главе К содержаниюСтефан Одель — Я думаю, Вы не будете возражать, если я скажу что хоровая и духовная музыка позволила Вам полностью выразить себя.
Франсис Пуленк — Это правда. Мне кажется, что я вложил в них лучшую и самую подлинную сущность мо его «я». Даже в свои светские хоровые произведения, та кие, как кантата для хора и оркестра «Засуха», и особенно «Лик человеческий», я всегда вкладывал особую насыщенность, отличающую их от остальных моих произ ведений. Простите мне мою нескромность, но мне представляется, что именно в эту область я внес нечто новое, и я склонен думать, что если моей музыкой заинтересуются через пятьдесят лет, то гораздо больше «Стабат матер», чем «Вечными движениями»
С. О. — Что привело Вас к сочинению духовной музыки?
Ф. П. — Здесь большую роль сыграла наследственность. Если одна сторона моего искусства объясняется суперпарижским началом, унаследованным от моей матери, то не надо забывать, что мой отец был уроженцем того самого горного кряжистого Авейрона, который находится между Овернью и Средиземноморьем. Пуленк — очень типичная для юга фамилия. В архитектуре романский стиль, особенно романский стиль юга Франции, всегда был моим идеалом церковного зодчества, я говорю о Везелэ, Отэнэ, Муассане или церквях Богоматери в Пюи или Конке. Я люблю, когда религиозный дух выражается ясно, солнечно, с тем же реализмом, какой мы видим в римских куполах. Мой отец, как и вся его семья, отличался глубокой, но очень терпимой религиозностью, без малейшего догматизма. В то время, когда я старался постичь самые коренные глубины самого себя, я сочинил свое первое религиозное произведение «Литании черной Ботоматери Рокамадурской», параллельно с первыми песнями на стихи Элюара.
С. О. — Значит, Вашим первым хоровым сочинением были «Литании черной Божьей матери»?
Ф. П. — Совершенно верно.
С. О. — Интересно, не их ли Вы дали мне просмотреть однажды вечером в поезде по пути в Бордо, в котором мы случайно встретились. Я до сих пор помню Ваше удовлетворение, когда я сказал, что они мне кажутся очень красивыми и очень возвышенными.
Ф. П. — Эта встреча, которую я очень хорошо помню, произошла значительно позже, и тогда речь шла не о «Литаниях», а о «Лике человеческом». Я рад, что Вы невольно причислили к духовным произведениям эту большую кантату для двойного хора и что Вы употребили Слово «возвышенные», которое так подходит к тексту Поля Элюара. «Свобода», завершающая это произведение,— разве это не подлинная молитва? К тому же я писал эту кантату почти с религиозным чувством. В 1943 году столько людей было брошено в тюрьмы, вывезено и расстреляно, и Вы представляете, что значило для меня видеть, как маршируют по моему дорогому Парижу эти, в серо-зеленой форме. Найдя в стихах Элюара точное соответствие тому, что я чувствовал, я принялся за сочинение, исполненный веры, и даже мысленно поручил свою работу покровительству Рокамадурской богоматери. Однако посвятил я ее Пикассо. Увы, сложность этой кантаты причиной тому, что она исполняется довольно редко, но я мог убедиться два года назад в Нью-Йорке, что, не будучи актуальной, она способна взволновать публику, которая — к счастью для нее — понятия не имеет, что такое оккупация.
С. О. — Не кажется ли Вам, что Ваша духовная музыка созвучна живописи Мантеньи и Сурбарана?
Ф. П. — Этот комплимент трогает меня до глубины души, потому что Мантенья и Сурбаран, действительно, очень точно соответствуют моему религиозному идеалу; один — присущим ему мистическим реализмом, другой — своей аскетической чистотой, хотя ему и случается одевать порой своих святых в наряды знатных дам. Со времени моего самого раннего детства я испытывал страсть к живописи, которой я обязан ощущениями столь же глубокой радости, как и музыке.
С. О. — Холсты и рисунки Пикассо, Брака, Матисса, Брианшона и Кокто, которые я видел у Вас в Париже и Нуазе, говорят о разносторонности Вашего вкуса. Мне кажется, острый, графически ясный рисунок Матисса, здоровая простонародная радость Дюфи соответствуют Пуленку из предместья, Пуленку ироничному и нежному. Зато Мантенья и Сурбаран вызывают в памяти Вашу духовную музыку. Как Вы совершенно справедливо сказали, она скорее всего романская, в стиле романского Средиземноморья.
Ф. П. — Вы правы. Моя месса значительно ближе Виттории, чем Жоскену де Пре, осмелюсь сказать, в ней есть реалистические черты, присущие средиземноморскому искусству.
С. О. — Вот мы подошли вплотную и начали пости гать личность Франсиса Пуленка. Но я еще не считаю, что он от меня отделался и не собираюсь на этом останавливаться. Какие композиторы оказали на Вас в молодости влияние как на музыканта?
Ф. П. — Отвечаю без колебаний — Шабрие, Сати, Равель и Стравинский.
С. О.—А каких композиторов Вы любите больше других?
Ф. П. — Я безумно эклектичен. Я люблю, в разной степени, конечно, но одинаково искренне, Монтеверди, Скарлатти, Гайдна, Моцарта, Бетховена, Шуберта, Шопена, Вебера, Верди, Мусоргского, Дебюсси, Равеля, Бартока и так далее.
С. О. — Привязанности всегда вызывают свою противоположность — неприязнь. Есть ли композиторы, которых Вы не переносите?
Ф. П. — Да, есть — Форе. Само собой разумеется, я признаю, что это большой музыкант, но некоторые его произведения, как, например, «Реквием», заставляют меня как ежа сжиматься в комок. Чисто непроизвольная реакция, как от прикосновения. По другим причинам — Руссель, которого я уважаю, но он мне физически противопоказан из-за его гармонического строя, находящегося где-то на полпути между контрапунктом и гармонией, он является антиподом всего того, что я люблю. Напротив, композиторы, очень далекие мне по своей эстетике, как Берг и Веберн, вполне удовлетворяют мой слух.
С. О. — Если бы Вы были приговорены к изгнанию на пустынный остров, произведения каких пяти поэтов Вы взяли бы с собой?
Ф. П. — Без колебаний — Ронсара, Лафонтена, Бодлера, Аполлинера и Элюара. Я называю только французов, потому что поэзия непереводима.
С. О. — А пять композиторов?
Ф. П. — Прежде всего Моцарта, а затем — Шуберта, Шопена, Дебюсси и Стравинского.
С. О. — Вернемся на твердую почву и завершим уточнение Ваших воззрений. Какую эстетику Вы приемлете, какова Ваша философия жизни?
Ф. П. — Я очень затрудняюсь Вам ответить. У меня нет никакой философии жизни, потому что я воспринимаю все слишком конкретно, чтобы предаваться отвлеченностям умозрительного мышления помимо веры, у меня инстинктивной и врожденной. Что касается моих эстетических воззрений, то я их не могу заранее предвидеть. Я сочиняю как захочется, и тогда, когда у меня возникает к тому желание.
С. О. — Каков Ваш метод работы? Какие часы и какие условия наиболее благоприятствуют Вашему вдохновению? ,
Ф. П. — Как я Вам уже говорил, дорогой Стефан, я завидую композиторам, которые, как Мийо или Хиндемит, могут сочинять где угодно. Я безумно восприимчив к зрительным впечатлениям, для меня все может служить предлогом, чтобы отвлечься и рассеяться. Поэтому, чтобы собраться с мыслями, мне нужно работать в уединении. Вот почему я не могу работать в Париже и, напротив, прекрасно себя чувствую в комнате отеля, если там есть рояль. При всем том мне необходимо иметь перед глазами радостный, веселый пейзаж — я очень склонен к меланхолии, и зрительное впечатление может вывести меня из равновесия. Мои лучшие рабочие часы — утро. После семи часов вечера, за исключением концертной деятельности, я ни на что не гожусь. Зато приняться за работу в шесть утра для меня радость. Как я Вам уже говорил, я много работаю за роялем, как Дебюсси, Стравинский и многие другие. Вопреки тому, что обо мне обычно думают, я работаю трудно. Мои черновики — нечто вроде странной музыкальной стенографической записи — полны помарок. Каждая мелодическая мысль возникает у меня в определенной тональности, и я могу изложить ее (в первый раз, разумеется) только в этой тональности. Если к этому я добавлю, что наименее плохое из всей моей музыки я обрел между одиннадцатью часами утра и полуднем, то думаю, что я сказал Вам все.